Что-то я слишком много пишу о кино. Фактически, посмотреть на этот дневник, так я целыми днями только тем и занимаюсь, что в телевизор пялюсь.
Хотя, если уж совсем честно, кино я в принципе не очень люблю. Всегда предпочитала книги (что, впрочем, не удивительно, учитывая, что смотреть телевизор мне запрещали лет до 14). Но книги тут появляются редко. А театр почему-то не появляется вообще.
Однажды, ответив в бродящей по дневникам анкете на вопрос «Чем вы занимаетесь в свободное время?», я поймала себя на том, что… Да нет, даже не забыла. Что мне просто в голову не пришло упомянуть о театре. Театр – это не развлечение. Театр – часть моей работы. Более того, часть моей жизни. В театре берут начало почти все мои самые глубокие привязанности. Впрочем, сейчас речь не об этом.
Есть, конечно, у кинозасилья в моем дневнике и более прозаическая причина. Если, посмотрев фильм, я понимаю, что мне есть, что о нем сказать, мне даже не надо вставать с кресла. Книги же как правило читаются в метро. Но книги иногда все же заканчиваются дома, кроме того, мои литературные пристрастия редко кто разделяет. Так что о понравившихся книгах поневоле приходится разговаривать с самой собой. А вот театр – это другое дело.
Прежде всего, из театра тоже надо ехать. Причем в театр, как правило, не ходят в одиночестве, так что по дороге спектакль уже успевает подвергнуться детальному обсуждению. Потом я прихожу домой и, если встречаю за ужином родителей, в целях поддержания беседы рано или поздно раздается вопрос «Ну и как спектакль?». На самом деле, все, конечно, в гробу видали этот спектакль, но в односложном ответе непременно усмотрят нежелание разговаривать.
Потом кто-то вспоминает, что надо позвонить бабушке, эта почетная обязанность как всегда ложится на меня, я клятвенно заверяю, что была в театре и только что вошла. С другого конца провода, конечно, тут же звучит вопрос «А что ты смотрела?». Что я смотрела, ее тоже волнует меньше всего на свете: отчасти этот попытка уличить меня в том, что нигде я не была, а просто, как всегда, не потрудилась оказать главе семьи полагающееся ей по статусу влияние; отчасти повод «незаметно» перевести разговор на предмет собственного обожания. Но, как бы там ни было, рассказывать все равно приходится. А когда повторишь все, что думаешь, три раза, еще и писать об этом нет никакого желания.
Вчера я клятвенно обещала самой себе прийти и написать рецензию. Но дома маман увлеченно перерабатывала на праздничный рождественский ужин остатки новогодних деликатесов, а отчим горел желанием устроить коллективный просмотр с трудом отрытого мною «Волкодава». Если бы ее не надо было сдавать, рецензию я, скорее всего, опять так и не написала бы.
Ну вот. Я опять накатала столько, что саму рецензию уже можно не вывешивать. Только без рецензии весь этот пассаж вообще смысла не имеет. Не уверена, что вам это в принципе интересно, но, в конце концов, это все-таки летопись моих впечатлений. Так что мое дело написать. Если хотите, читайте. Может, подкинете мне идею заголовка
читать дальше***
Что нужно хорошей пьесе? Актуальный конфликт, неожиданные повороты сюжета, блистательный слог… Иногда хорошая постановка.
Что нужно хорошей постановке? Умелые актеры, достойные декорации, здравомыслящий режиссер… Иногда еще хорошая пьеса.
В конце концов, текст в театре не главное. Захватывающее зрелище может спасти и самую неудачную пьесу – это всем известно. Только почему-то редко кто задумывается, что порой пьесу спасать не надо. А порой с точностью наоборот: хорошую пьесу не испортит и самый посредственный спектакль.
Последнее в полной мере относится к «Распутнику» Э.-Э. Шмита. Здесь есть все, что нужно: стремительно развивающееся действие, отточенные диалоги, даже, если угодно, три единства. Придумывать ничего не надо, все уже написано, остается только произнести это со сцены.
Желаете ограничиться минимальным набором реквизита, заданным в ремарке - пожалуйста. Среднестатистической атмосферы XVIII века будет вполне достаточно: в течении сюжета и так хватает «сюрпризов», нестандартное декорационное решение будет скорее раздражать, чем привлекать внимание. Не можете позволить себе даже этого – попробуйте обойтись вообще без декораций: в конце концов, все, что надо знать об описываемой эпохе, зритель может опять же вынести из текста. Только не нужно впадать в две крайности одновременно.
Но на сцене Московского областного камерного театра на фоне тяжелых шелковых гардин, бархатной кушетки и заваленной гусиными перьями конторки госпожа Тербуш рисует портрет Дени Дидро на оберточной бумаге, которая периодически издает характерный шелест, вызывая в зале явственное хихиканье; а герои эффектно появляются на сцене в гротескных, не по фигуре сшитых костюмах, на что публика реагирует еще более бурно.
Это при том, что двадцать шесть из двадцати восьми сцен пьесы изобилуют самыми невообразимыми поворотами сюжета и почти полностью составлены из ярких лаконичных диалогов, что, даже при некоторой условности «внешнего» действия, избавляет от необходимости искать дополнительные средства развлечения публики, а тем более «вытягивать» из зала смех. Однако актеры не гнушаются производить абсолютно бессмысленные действия над совершенно излишней, а порой и просто сюжетно неуместной бутафорией, нести отсебятину, помимо всего прочего, резко диссонирующую с авторским текстом с точки зрения стиля, и периодически адресовать реплики «в сторону» одетой в откровенно современный (и нарушающий общую цветовую концепцию) костюм виолончелистке, сопровождающей спектакль незатейливыми мелодиями. Которые, впрочем, по ощущениям служат скорее для того, чтобы хоть иногда заглушать небезупречную дикцию исполнителей, поскольку ключевые реплики пьесы в силу своей броской афористичности в дополнительных подчеркиваниях ни в коей мере не нуждаются.
Зал смеется. Ни то выверенным шуткам Шмитта, не то над огромным плюшевым медведем (не спрашивайте, какое отношение имеет медведь к Дидро), не то над столь же огромными бантами на наспех пошитых из занавесок юбках актрис, не то над тем демонстративно независимым видом, с которым, предварительно глубоко вздохнув, произносят со сцены слишком откровенные реплики, не то над виолончелисткой, которая над этими репликами смеется громче всех.
Но вот наступает сцена двадцать третья, сцена объяснения Дидро с госпожой Тербуш, сцена, когда герои на мгновение снимают маски и говорят открытым текстом все то, что виртуозно осыпали остротами на протяжении предыдущих двух часов. Иначе говоря, приходится произносить монологи. И, учитывая, что Дидро все-таки великий философ, а Шмитт – кандидат наук, монологи довольно-таки обстоятельные. Так что здесь, несмотря на то, что автор ни на минуту не забывает об интересах не самой интеллектуальной части своей аудитории, все же не помешало бы несколько тех самых мелких театральных штрихов, которые не дали бы публике скучать. Но именно здесь режиссер почему-то начисто забывает об оных. Причем актеры, мало того что, не умея делать это по-другому, снова обращают монологи преимущественно к виолончелистке (которая, ввиду отсутствия «неприличных слов», хотя бы больше не смеется), но еще и ни с того ни с сего вдруг обнаруживают страстную любовь к обличительным сентенциям в духе русской психологической драмы. В итоге монолог госпожи Тербуш, в тексте которого чуть не каждый абзац сопровождается ремаркой «смеясь», из издевательской отповеди превращается в трагически-страстный феминистический манифест. Последующий монолог Дидро, напротив, сводится к блеклому фону для смены декораций, которые, согласно не только авторскому замыслу, но и логике повествования, менять вообще-то не надо.
С трудом поймав между двумя монологами прозрачно-пошловатую шутку, публика, с красноречивой задержкой в пять секунд, издает несколько невнятных смешков, и снова погружается в дремоту. Дидро, вместо того, чтобы изобретательно выставлять своего секретаря за дверь, заставляет его прибираться, периодически прерывая рассуждение о невозможности жить только с одной женщиной или одной идеей возгласами «Подметай, подметай!». Зал сладко посапывает, предоставляя актерам договаривать все то, что они еще имеют сказать, не отвлекаясь на смех и реплики с мест.
Зал не подозревает, что в пьесе всего два монолога, и от финала их отделяет еще четыре сцены, исполненные прежней искрометной неразберихи и изысканного мариводажа. Впрочем, актеры этого, кажется, тоже не заметили. По крайней мере, вернуться от проповеднического тона монолога к прежней юмористической манере, пусть даже в доступном им примитивно-балаганном духе, им оказалось уже не по силам. Так что яркая комическая развязка всех перипетий сюжета наверняка показалась слишком затянутым послесловием. Пьесе это не слишком повредило, но… В такие минуты начинаешь понимать драматургов, принципиально не пишущих для сцены. Конечно, по-настоящему качественную пьесу не испортит и самая бездарная постановка. Но зачем же пытаться?