При виде афиши «Евгения Онегина» в постановке Чернякова мне всегда хотелось громко ржать, показывая пальцем: но умом я понимаю, что Большому театру негде взять жизненно необходимой «Онегину» камерности, а современных солистов Большого театра нипочем не заставишь «обживать» даже камерную сцену, – что уж говорить о родной необъятной: а занять всю сцену гигантским столом – чем не оправдание для стояния на одном месте большую часть спектакля: теперь уже за недостатком места.
Так что умом я понимаю, что спектакль нужно оценивать не с позиции «нравится» - «не нравится», а с позиции «оправданно» - «неоправданно»: но все же мне очень хочется плеваться ядовитой слюной.
А потому, поклонникам Чернякова дальше не читать. А потому, поклонникам Чернякова дальше не читать, остальных сразу предупреждаю, что «авторские комментарии» я пока промотала из принципиальных соображений, ибо убеждена, что, если к роману еще можно делать примечания внизу страницы, то к спектаклю нельзя точно. А потому, без скидки на «вообще-то, я этим хотел сказать…», рассмотрим просто, «что мы видим за окном…» т.е. на сцене: московской – уже 2 года как, а теперь еще и парижской.
В разных московских театрах я видела, кажется, 5 постановок «Евгения Онегина»: 3 из них были хороши. Дома в записи у меня есть еще примерно столько же: в большинстве своем они зарубежные, и ни одна из них мне по-настоящему не нравится. Потому что, видимо, прав был Белинский насчет «энциклопедии…»: надо и впрямь быть русским, чтобы понимать, про что «Евгений Онегин»… или, по крайней мере, что сегодня означает «Евгений Онегин» для русской культуры и для русского культурного человека. Иностранцы не понимают – это их извиняет. А Черняков, быть может, и не безоговорочно плох – просто спорен. Но страшно, что он-то как раз очень хорошо понимает, ЧТО делает…
Акт I, картина 1. Проблема постановщика всем известного произведения – тем более такого известного, как «Онегин», - в том, что все зрители и без тебя прекрасно знают (ну, думают, что знают) не только что хотят увидеть, но и что именно увидят. Объяснить почтенной публике, что «Евгений Онегин» - вовсе не про то, чему их научили в школе, будет посложнее, чем астрономам XVII века было объяснять, что земля круглая и вертится, - но это еще пол беды: попробуйте-ка объяснить завсегдатаям оперы, что первая картина «Евгения Онегина» состоит из воспоминаний пожилой помещицы о бурной молодости, мирных радостей сельского была, пылкого объяснения в любви и рождения первого робкого чувства из обмена, казалось бы, ничего не значащими фразами, - а не из двух квартетов, хора, арии, дуэта и парочки речитативов!
Чернякову немного нужно: донести до аудитории исходную ситуацию, из которой рождается конфликт оперы. И – очень правильно не надеясь на подлинное внимание к происходящему на сцене – он, как Пьер Гренгуар в свей мистерии (помните: «Я дворянство» - «Я купечество» - «Я крестьянство»?), сходу вешает на своих героев крупные ярлыки: «Я – в молодости была о-го-го», «Я – депрессивная мечтательница», «Я – перезревшая б****» (простите, сама не люблю ругаться матом, но иногда это называется именно так), «Я – сельский обалдуй»…
Как? - Нагнав в дом Лариных кучу развеселых гостей!
Это им жутковатая (в т.ч., как ни странно, с вокальной точки зрения) Касрашвили-Ларина вещает о своем Грандиссоне, чтобы потом торопливо опрокинуть рюмку наливки и громогласно разрыдаться в платок; а среди них бродит поникшая, как балерина, изображающая грустную куклу, Татьяна; и Ленский с трогательно идиотским пафосом читает по бумажке очередное стихотворение из огромной и вдобавок ярко-красной пластмассовой папки, с которой его, видимо, и похоронят; и явно Ольга, потому что никак не «Оленька», без стеснения хохочет над опусом своего, похоже, не такого уж и возлюбленного, а в промежутках демонстративно «продается на весь мир», лишь бы «попасть в глаза» столичному гостю; и няня без зазрения совести оповещает «собрание», что Татьяна, кажись, влюбилась… Не «оярлычен» пока только сам герой.
Мариуш Кречень (что, после той достопамятной «Иоланты» в Большом и правда перевелись собственные баритоны? или просто «наши» на такое «пойтить не смогли»?) блещет не благородной красотой какого ни есть, но дворянина, а дорогим лоском завсегдатая модных тусовок: понятно, чем он глянулся Ольге и от того вдвойне непонятно, во что же так с места в карьер втрескалась Татьяна. Из-под профессорской шапки тщательной артикуляции (благо, Ведерников почему-то дирижирует «медленно и очень занудно», периодически оставляя паузы, которых не знаю как по партитуре, но по сюжету точно не должно быть) порой выглядывают рыжие уши польского акцента («напрасны Ваши совершенЬства, ихЬ («ich»? ) не достоин вовсейа»). Быть может, в этом причина того, что в его речитативе перед отповедью («Вы мне писали…») явно звучат облегчение и нежность: словно он не отшивает нелюбимую девушку, а говорит чудом уцелевшему малолетнему шалуну «ну вот, теперь ты знаешь, что не надо совать пальцы в розетку»… Но, учитывая, что, по тексту «посылая» Татьяну все дальше, он все ближе и ближе придвигается к ней вдоль пресловутого километрового стола, вряд ли дело в акценте… Не просто же так он с первой минуты, искренне не замечая Ольгу, неустанно увивался вокруг Татьяны…
К 4 картине (все еще I акт) мне даже показалось, что «в этом соль».
Под лирический «антракт» Ленский чуть ли не пинками загнал на именины Онегина с совсем не «официально» огромным букетом роз; и тот, краснея и бледнея, так и не смог под пошлейшее хихиканье пристроится к обалдевшей Татьяне, но зато, сияя вовсе не салонной улыбкой, самозабвенно кружил в танце Ольгу; оскорбленный Ленский, вместо того, чтобы надуться и еще два явления терпеливо ждать реплики «Ты не танцуешь Ленский?», принялся… петь арию месье Трике, при этом уморительно кривляясь с энтузиазмом, достойным лучшего применения (но хоть отмазка русскому акценту во французском ); пришедшие в экстаз девицы под звуки котильона с визгом раскидали по сцене содержимое неизменной красной папки, и праведный гнев непризнанного поэта обрушился на Онегина, совершенно искренне поинтересовавшегося «Что с тобой?», помогая собирать этот бардак…
Итак, Ленский кипятился, гости хрюкотали, а Онегин, убедительно выражая на лице нравственное страдание, все же уверенно нес свой насквозь ернический текст… и походил на «серьезного» актера, не по своей воле ушедшего в балаган и теперь отказывающегося признавать, что «это» - тоже искусство: привыкший к этикетной красоте великосветских ухаживаний, он просто не мог понять, что жрущей и ржущей пародии на человечество тоже могут быть доступны чувства и страдания.
Что, между прочим, мысль: но мысль, прямое следствие которой – в Петербурге Онегин наконец должен почувствовать себя как дома. Ан нет!
На самом деле, в глубине души я даже понимаю Чернякова. Многие «западают» на отрицательных героев, но немногие любят их «как есть»: остальным нестерпимо хочется, чтобы однажды милый сердцу харизматичный злодей все же явил неумолимо сквозящее из-под предписанной сюжетом мразности «души прямое благородство».
В детстве я честно любила Ленского, но, если выбирать из «главных» героев, я всегда была втайне убеждена, что Татьяне не на что было жаловаться, потому что любовь к Онегину – лучшее, что случилось в ее жизни, а брак с Онегиным – худшее, что могло случиться с ее жизнью. И характер Онегина интересовал меня несравнимо больше. И я старалась верить, что, согласно выкинутому Пушкиным пассажу, Онегин сознательно отказал Татьяне, чтобы не портить ей жизнь. И втайне мечтала, чтобы совесть проснулась у Онегина чуть раньше, и (как выяснилось, вслед за Набоковым) ночью под подушкой сочиняла задушевные объяснения с Ленским где-нибудь в темном углу или варианты развития событий, предусматривающие для последнего не смерть, а тяжелое ранение… Меня тоже зацепило, когда в финале Ларинского бала в постановке Станиславского (ну, или в том, что от нее осталось к 1998г.) Татьяна гладила Ленского по голове, хотя к образу наглухо замкнутой в своем внутреннем мире Татьяны это ничего не добавляет, – за вопиющую антитеатральность: за то, что в тот момент именно так и надо было сделать - в противовес всему, что происходит на сцене согласно сюжету. Меня тоже очаровало, когда Онегин (по-моему, даже в отвратительном фильме с Ральфом Файнзом) вернул Татьяне письмо, - пусть даже в романе открытым текстом написано, что он его сохранил. Я тоже встряхнулась, когда 10 лет назад в «Новой Опере», а не так давно - в Оpera Bastille (если вообще не в той же Гранд-Опера), вроде бы реверансом в сторону Пушкина, но жутко неуместно у Чайковского, в финале объявлялся князь Гремин. Все это шикарные «кадры» - именно потому, что они выпадают из общего восприятия сюжета.
И зачем, если не от большой любви, по 1617 разу ставить «Евгения Онегина», - но вряд ли правомерно ставить «Онегина» из любви – и во имя любви к Онегину.
У меня тоже сжимается сердце от дуэта «Враги…», но факт остается фактом: 33 раза «не со зла», но все же Онегин прицелился, выстрелил и – даром что дуэль «до первой крови» - попал Ленскому не куда-нибудь, а в грудь.
Можно нелогично, но живописно «не прощать Владимиру услугу эту» одной рукой в рукаве пальто, можно, благо мода на «язык оригинала» располагает чихать на либретто, призывать заткнуться и не скандалить с ироничной нежность старшего товарища, можно с готовностью подать руку и произнести свое первое «нет» недоуменно-вопросительно, а последнее – обреченно; можно, наконец, старательно выставлять Ленского идиотом, но ничто не «отмоет» даже самого очаровательного Онегина от хладнокровного убийства даже очень неприятного Ленского.
В постановке Чернякова нет дуэли не потому, разумеется, что это прошлый век: но, во-первых, дуэль нельзя устроить в гостиной у Лариных; а во-вторых, дуэль ставит крест на всех и так глубоко закопанных положительных качествах Онегина… Вот только предложенный спектаклем ход немногим лучше: ружье должно выстрелить и все такое, но, даже оставляя на совести авторов вопрос, на кой вообще было драться из-за этого ружья, когда ружье стреляет трижды, уже не удивительно, что на 4 раз оно выстрелило в Ленского: а, в смысле роковой бездумности, стрелять наугад или играться с заряженным оружием – невелика разница…
Впрочем, это уже детали: главнее, чтобы в смерти Ленского Онегин был больше повинен, чем виноват.
Ведь Черняков все прекрасно понимает. По большому счету, зрителя примиряет с Онегиным его фиаско в финале: потому что, что бы там ни говорила моя бабушка о смещенности нравственных категорий, большинство все-таки способно пожалеть человека просто потому, что ему плохо – вне зависимости от того, чем он это заслужил.
А, раз Герои Чайковского – те, чью жизнь Онегин разрушает (Татьяна и Ленский) – их надо просто подвинуть. Татьяну можно осчастливить; Ленского можно высмеять. А, коль скоро Ленский освобождает место Героя в середине оперы, чего проще – можно вообще превратить Онегина в Ленского.
В Евгении - оголтело влюбленном в женщину, пусть и по другим причинам, но все же не способную ответить ему тем же по определению - и впрямь появляется что-то такое… Но даже если любовь пагубно сказалась на способности Онегина контролировать свои эмоции, вряд ли она (тем более еще до новой встречи с Татьяной) отразилась на его застольных манерах. Да и Татьяна полюбила, а публика, порой сама того не желая, очаровывается именно холодной сумрачностью Онегина: тем, что, хотя так гораздо проще, не в его натуре биться головой об стол и судорожно мять на груди ни в чем не повинную рубашку.
Но Татьяна воспитана в безупречную светскую стерву бывалым мужем, которому она не таясь поведала грехи своей юности: об этом он недвусмысленно, но на редкость тускло спел в своей арии, а для тех, кто не понял, еще понимающе покивал супруге, рыдающей у него на плече от не вовремя возвратившейся страсти к Онегину: при таком раскладе впору не удивляться его (мужа) появлению на реплику «Прощай навек!», а задаваться вопросом, где он шлялся до того.
Онегин же, прежде, чем начать шантажировать Татьяну пистолетом у собственного сердца, успевает появиться на сцене задолго до традиционно «своей» части полонеза, растянуться на ковре, перевернуть на брюки жаркое, и, совсем уж «уподобляясь», преподнести арию «И здесь мне скучно…» в качестве тоста. В сущности, привнося еще один уже даже не ярлык, а плакат: «Муж Татьяны гораздо лучше, что от нее надо этому неуклюжему идиоту?».
И в итоге Черняков каленым железом выжигает на лбу современного сплошь экспериментального театра простую истину: да, Татьяна – «милый идеал» и заслуживает лучшего, Евгений одинок и несчастен по определению, Ленский – туповатый, но милый, а Ольга - зараза, конечно, но что ж поделаешь; что «Евгений Онегин» - именно про то, про что мы всегда думали. Только, вместо лирической грусти, почти физически больно, да, за поруганную любовь Ленского и загубленную душу Онегина, но, самое главное, за шедевр Чайковского: так же бесполезно, как несменяемая декорация, если между картинами все равно приходится закрывать занавес и по 5 минут держать публику в темноте…
Жестокая клоунада
При виде афиши «Евгения Онегина» в постановке Чернякова мне всегда хотелось громко ржать, показывая пальцем: но умом я понимаю, что Большому театру негде взять жизненно необходимой «Онегину» камерности, а современных солистов Большого театра нипочем не заставишь «обживать» даже камерную сцену, – что уж говорить о родной необъятной: а занять всю сцену гигантским столом – чем не оправдание для стояния на одном месте большую часть спектакля: теперь уже за недостатком места.
Так что умом я понимаю, что спектакль нужно оценивать не с позиции «нравится» - «не нравится», а с позиции «оправданно» - «неоправданно»: но все же мне очень хочется плеваться ядовитой слюной.
А потому, поклонникам Чернякова дальше не читать.
Так что умом я понимаю, что спектакль нужно оценивать не с позиции «нравится» - «не нравится», а с позиции «оправданно» - «неоправданно»: но все же мне очень хочется плеваться ядовитой слюной.
А потому, поклонникам Чернякова дальше не читать.